Якоб говорит ей, что она должна повернуться на другой бок. Напоминает, чтобы она положила ладони вдоль тела. Якоб закрывает глаза, когда она снимает лифчик и трусики и надевает ночную рубашку или пижаму.
Якоб открывает и закрывает окна в спальне. Якоб следит, чтобы лампочка на ее ночном столике всегда была включена. И у него всегда есть запасная лампа.
Но важнее всего, что Якоб никогда не засыпает.
Никогда.
Правда никогда.
Это значит, что он до сих пор никогда не заснул. Он рядом с ней, когда она засыпает и просыпается, шестнадцать лет.
Каждую ночь.
Ей было восемь лет, когда он впервые пришел к ним.
И остался.
А сейчас ей двадцать четыре года. Якоб присутствовал и присутствует при всех важных событиях. Когда она в первый раз шла в гимназию и от волнения не могла заснуть. Когда отец ушел от них и оставил с матерью одних. Когда у матери была в комнате за стеной первая ночь с отчимом, которого она ненавидит, хотя он такой добрый и так заботится о матери. Якоб был с ней и в ту ночь, когда пала Берлинская стена, и в ту ночь, когда родилась ее единоутробная сестра, а также в ту ночь, когда она поехала следом за Мадонной в Дахау.
В ту ночь, когда у нее началась первая менструация, он тоже был. Произошло это во сне. Якоб заметил это, потому что он никогда не спит, когда спит она. Никогда. Проснулась она потому, что почувствовала, как стало мокро, и еще от странной пульсации внизу живота. А когда поняла, что произошло, стала плакать. Со стыда. Якоб ласково взял ее на руки, поцеловал в щеку, утер слезы и шептал ее имя.
Отец тоже когда-то нес ее на руках и шептал ее имя. Давно это было. Она была еще маленькой девочкой. Однажды они спустились во двор, он посадил ее на багажник старого маминого велосипеда и катал по аллейкам микрорайона, которые были все в ямах и ухабах. Она сидела на багажнике, изо всех сил обхватив отца за пояс. На каком-то ухабе ее нога попала между спицами заднего колеса. Мышцы над пяткой отделились от кости, белый носок стал мокрым и красным от крови до самой щиколотки. От боли она почти потеряла сознание. Когда отец увидел, что произошло, то сразу остановился, взял ее на руки и, шепча на ухо ее имя, бежал к тому зданию около почты, где всегда стояли такси. В больнице ей наложили несколько швов. Синий шрам, меняющий летом цвет на красный, сохранился до сих пор. Однако, по правде сказать, от той истории в памяти остался дрожащий голос отца, который нес ее на руках к такси и шептал ее имя.
И в ту ночь, когда у нее случилась первая менструация, Якоб тоже взял ее на руки и повторял шепотом: «Матильда!» Потом он принес из шкафа в спальне чистую простыню. Ей было так стыдно. Так страшно стыдно. Потом от стыда она плакала под одеялом. Якоб видел, что она плачет. Потому что он все регистрирует. Особенно спазмы сердца. Потому что, когда плачешь, сердце сокращается и расширяется иначе. Якоб носит в бумажнике ее электрокардиограммы. Вместе с ее фотографией. Всегда самые последние. В прозрачной пленке, сплавленной по краям. Чтобы кардиограммы не истрепались.
Та ночь была особенной. Матильда помнит, что до утра не спала. Когда стыд прошел, пришли возбуждение и нетерпение. Она не могла дождаться утра. Якоб, разумеется, регистрировал, что она не спит, но никаких эмоций не выражал. Утром она побежала в школу раньше, чем обычно. Она стояла у гардероба и ждала Аниту. Ей хотелось как можно скорее рассказать ей. Она помнит, что была такая необыкновенно гордая и хотела поделиться причиной этой гордости с лучшей своей подругой. Она чувствовала: то, что произошло этой ночью, было немножко как бы преодолением некой пограничной линии. Границы между взрослостью и детством. И хотя она была подготовлена к этому – они обсудили это в школе в мельчайших подробностях уже в третьем классе, – у нее вовсе не было чувства, будто это что-то физиологическое, представляющее собой естественный ход событий. Для нее это в огромной степени было эмоциональным и даже чуточку мистическим, и она тогда думала – хотя теперь, когда вспоминает об этом, смеется над собой, – что это никакая не физиология, а акт воли, благодаря которому она начала существовать заново и по-другому. Разумеется, тогда, в тринадцать лет, она не была настолько умной, чтобы описывать это как акт воли, но теперь знает, что именно это описание точнее всего передает то, что она тогда чувствовала.
Кроме того, хотя это, может, и странно, сейчас она гораздо подробнее помнит чувства, какие испытывала при первой менструации, чем при первом поцелуе. Быть может, из-за стыда, оттого что при этом был Якоб. Она также помнит, что первые месяцы с нетерпением ждала эти дни, которые приходили с ошеломляющей регулярностью; они давали ей чувство взрослости и женственности и утверждали ее в этом чувстве. Тогда, в эти первые три или, может, четыре месяца, ей все нравилось в этом ежемесячном церемониале. Даже боли внизу живота она переносила с ощущением некоей избранности, что «вот она уже, а некоторые одноклассницы еще нет». Недавно она в очередной раз перечитывала дневник Анны Франк.
И ничуть не удивилась, что Анна Франк с гордостью описывала свои первые менструации. Потом очарованность этим аспектом женственности, естественно, миновала и пришли тягостность и мучительность месячных с головной болью, плаксивостью, пятнами на лице и болью в груди.
Якоб тоже чувствовал, что в ту ночь она преодолела границу. На следующий день он официально пришел с визитом уже утром, а не как обычно вечером. Принес цветы. Надел костюм. И еще на нем был немодный узенький кожаный галстук. Был он забавно торжественный. И пахнул иначе. Он подарил ей букет голубых незабудок. Потому что была весна. Он ничего не сказал, только поставил незабудки в вазу, а вазу – на подоконник. И поцеловал ей руку. Понятно, что она была тронута.